Книга мемуаров "Давние дни". Воспоминания художника Михаила Васильевича Нестерова
Но о чем я чаще и чаще стал задумываться - это о том, чтобы написать то, что я недавно пережил,- смерть моей Маши, ее последние минуты. Я начал делать эскизы. Они меня более и более вовлекали в эту близкую, хотя и тяжелую тему.
На рождество я ездил в Петербург, чтобы повидать мою дочку. Она была уже крепкая, славная девочка и еще больше, чем когда родилась, лицом напоминала покойную жену. Обстановка, где девочка находилась, мне не была по душе. Это была семья, где бывало много денег, но не было ни семейного лада, ни более или менее высоких стремлений. Тройки, Острова, благотворительные базары наполняли жизнь красивой, но праздной женщины, которая в это время должна была заменять мать моей девочке.
Так прошла зима 1886-1887 года.
Я забыл сказать, что вскоре после смерти жены я получил очень хорошее, сочувственное письмо от сестры, но оно было лишь от нее. Мои родители ничем своего сочувствия моему горю не выказали, и все оставалось в продолжение года по-прежнему.
Однако летом внезапно мною овладела мысль, что все мои беды, все мое горе и несчастье произошли от моей вины, что они были мне посланы во искупление моего греха, моего своеволия, за то, что я не исполнил волю своих стариков, женился без их согласия, без их благословения. Эта мысль томила меня. От нее я не мог отделаться, пока внезапно не решил поехать в Уфу просить моих, тоже измученных, хотя и безмолвствующих стариков простить меня. Мне нужно было верное сердце, сердце матери.
И я недолго собирался... Вот Нижний, вот знакомые пристани: Самолетская, Меркурьевская, Курбатовская. Вот и наши - Вельские. У сходней знакомая и любезная надпись: "Сегодня в Уфу". Я на пароходе. Скоро наш "Витязь" отошел от конторки и "побег на низ".
Дорогой я думал об одном, как я приеду, как этот неожиданный приезд мой будет принят. И сердце говорило, что все будет хорошо. Мать все поймет, на то она и мать, чтобы все понять, все простить, все своей любовью исцелить.
Вот замелькали родные с детства берега извилистой Белой. Опять Дюртюли, Бирск, а там и пристань. Меня никто не встречает. Выхожу на берег, много знакомых, но наших лошадей нет. Никто не знает, что я здесь. Беру извозчика. Странно ехать в Уфе и не на своих лошадях. Не так я приезжал в свою Уфу в старые годы. На сердце неладно...
Вот и дом, ворота открыты. Извозчик въезжает, и вижу мать... Она тоже увидала. Оба разом бросились друг к другу. Так и замерли во взаимных объятиях. Все было забыто, все прощено... Опять нашли один другого. Слезы, но слезы радости, облегчения...
А там, в дверях сестра, отец. Общее семейное счастье... А что было потом, сколько было сказано такого, что таилось в самой глубине сердца. И пошли счастливые дни. Расспросы, самые любовные расспросы обо всем дорогом: об Олюшке, об искусстве... Какие дивные были те дни для меня!
Умиротворенный, уехал я из родительского дома, но не в Москву, а в Петербург. Там я хотел приняться за новую картину. Поселился на Пушкинской в "Пале-рояле", где в то время жило много всякой артистической братии: поэты, художники, писатели...
Кого-кого не вмещал в себя этот огромный дом. Там было неважно. Комната с перегородкой, или аркой, для кровати, плохой стол и вообще какая-то оторванность от семьи, без уюта и душевного тепла. Там люди бродили, как тени. Ложились под утро, вставали к вечеру. Странная жизнь, странное существование этих странных, как бы бездомных жителей этого огромного дома на Пушкинской.
Тогда в Петербурге можно было достать мастерскую, но не помесячно, а снять ее на год. И, как ни странно, очень и очень нелегко было подыскать помещение помесячно; к таким помещениям можно было отнести набитый меблированный дом "Пале-рояль".
Там-то я и поселился. Заказал подрамок аршина на два в квадрате и стал чертить свою картину. Эскиз был разработан и в композиции, и в красках, и я был им удовлетворен, но, как на беду, холст для картины попался неприятный, очень гладкий и на нем не выходило того, что мне надо было.
Я бился с картиной до рождества и, наконец, беспомощный, решил отложить окончание ее на неопределенное время, а пока что надумал поставить свою медальную вещь "До государя челобитчики" на конкурс в Общество поощрения художеств (на Морской). Там был ряд премий на все роды живописи, в том числе и на исторические темы.
Картина прибыла из Москвы, конкурс состоялся, я и какой-то поляк из Варшавы получили по половинной премии (полную разделили на две части). Картина в общем успеха не имела, и мне посоветовали ее поставить на Академическую выставку в залах Академии художеств. Я так и сделал.
Помню, в один из вечеров зашел я к Крамскому. Он, больной (тогда уже вернулся из Ментоны), успел побывать на Академической и видел мою картину. Мы после обеда остались с ним вдвоем, и он сам начал первый говорить о моей вещи. Признав кое-какие достоинства в ней, он мне сказал и о ее недостатках. Главный из них - это несоответствие ее размера с незначительностью самой темы.
- Будто так бедна наша история, что из нее нельзя было выбрать тему другую, где была бы драма, что ли, или сам исторический факт был бы более крупный, захватывающий.
Эти слова были сказаны не равнодушным тоном, они говорились горячо и шли от большого желания пробудить во мне сознание значения темы в картине. Я слушал внимательно и благодарно.
Я долго сидел в тот вечер у Ивана Николаевича. При мне дочь его Софья Ивановна уезжала на бал. Вошла нарядно одетая, в каком-то светлом платье и в боа, на шее. Рассматривая костюм и прощаясь с уезжающими, Иван Николаевич, как бы связывая только что ушедшую Софью Ивановну с какой-то своей тяжелой думой, спросил меня внезапно, читал ли я "Смерть Ивана Ильича", тогда только что появившуюся в свет. Я ушел от Крамского со смутной тревогой, и она не была напрасна. Вскоре он умер во время писания портрета доктора Раухфуса, и, таким образом, это свидание было последним.
С "Пале-роялем" надо было расстаться, так как после конкурса я задумал из Петербурга уехать опять в Москву. Незадавшаяся картина и неприятное чувство, которое я испытывал, постоянно бывая в семье, где была моя девочка, гнали меня из Питера. Раньше чем проститься с Петербургом, я побывал в Эрмитаже, зашел к знакомым, которых к этому времени у меня в Питере было немало. Тут жили дядюшка и тетушка Кабановы. Они были очень добрые, либеральствующие люди. К тому времени одна из моих двоюродных сестер Анюта Кабанова вышла замуж за моего приятеля князя Гугунаву. Был я и у Турыгина: у его родителей. Виделся с приятелями, молодыми художниками. Они, как и я, мечтали об участии на Передвижной.
следующая страница » | |