На главную             О русском
художнике
Михаиле
Нестерове
Биография Шедевры "Давние дни" Хронология Музеи картин Гостевая
Картины Рисунки Бенуа о нём Островский Нестеров-педагог Письма
Переписка Фёдоров С.Н.Дурылин И.Никонова Великий уфимец Ссылки  
Мемуары Вена 1889 Италия 1893 Россия 1895 Италия, Рим 1908   Верона 1911
Третьяков О Перове О Крамском Маковский О Шаляпине   О Ярошенко

Книга мемуаров "Давние дни". Воспоминания художника Михаила Васильевича Нестерова

   
» Первая
» Вторая
» Третья
» Четвертая
» Пятая
» Шестая
» Седьмая
» Восьмая
» Девятая
» Десятая
» Одиннадцатая
» Двенадцатая
» Тринадцатая
» Четырнадцатая
» Пятнадцатая
» Шестнадцатая
» Семнадцатая
» Восемнадцатая
» Девятнадцатая
» Двадцатая
Автопортрет   
Федор Иванович - небольшой, совершенно белый старичок с розовым личиком, с круглыми, от старости как бы остановившимися глазами, с открытым ртом, напряженно слушал в приставленную к правому уху трубу, что ему кричал, докладывая, инспектор. По пути следования ректора мы все шпалерами останавливались у стен коридора, кланялись ему, а он благосклонно нам отвечал. Федор Иванович шествовал в классы... Вот что, будто бы, произошло года за два до смерти Федора Ивановича, что ходило среди нас, как забавный слух, но что выдавали тогда за истинное происшествие. Ф. И. Иордану было около восьмидесяти лет, и он однажды тяжело заболел. Президент Академии художеств в ближайший день доложил об этом Александру III. Царь выслушал, выразил сожаление и спросил, нельзя ли сделать для больного Федора Ивановича что-нибудь ему приятное. На следующем докладе президент доложил государю, что, по-видимому, больному было бы приятно получить чин действительного тайного советника. Это был первый случай, обычно ректоры Академии кончали свою жизнь лишь "тайными". Царь улыбнулся и приказал изготовить соответствующий рескрипт. И Федор Иванович, получив "действительного тайного", проболев еще немного, взял да и выздоровел и прожил в пожалованном высоком чине еще с год или больше... Так или иначе, в Академии я не нашел желанного, и казалось, что Перов был прав. Однако я продолжал ходить в классы, писать плохие этюды и рисовать такие же рисунки.
Прошел учебный год. На последнем третном кое-кто из наших отличился, и, что самое обидное, мой приятель Гугунава получил малую медаль за этюд, и выходило так, что бесталанный Гугунава оказался достойнее меня, считавшегося способным... С неспокойным чувством я ехал в Уфу. Лето там провел беспорядочно, много нервничал, скакал, как сумасшедший, на своем Гнедышке. Извозчики на бирже, мимо которых я проносился ураганом, кричали мне следом: "Смотри, Нестеров, сломаешь себе шею!" Конечно, к этому было достаточно случаев, летал я через голову моей лошадки не раз, но шея оставалась несломленной...
Так прошло лето. Я снова в Питере, снова в Академии. Я зол, все мне не по душе. Все и всех критикую, дело же ни с места.
Приятели-москвичи перегоняют меня по всей линии. Рябушкин получил медаль за эскиз. Получил медаль за свое "Благовещение" Врубель. Я же, хотя за эту же тему и получил первую категорию, но не медаль. Да и не стоил мой эскиз медали; он был сделан весь по Доре, что тогда вообще практиковалось, но не поощрялось.
Врубель был яркий чистяковец, и мне казались странными приемы его. Он, помню, сидел "в плафоне" натурщика (у его ног) и рисовал не всю фигуру, а отдельные части: руку с плечом в ракурсе или следок, но рисовал подробно, с большим знанием анатомии, воспроизводя не только внешний, видимый рисунок, но тот внутренний, невидимый, но существующий.
Этот метод - чистяковский - был нам, перовцам, совершенно непонятен, казался ненужным, отвлекающим внимание от целого, общего впечатления, и так как остальные профессора держались такого же мнения, то мы и рисовали по старинке, или вернее, механически.
В ту же зиму я стал особенно задумываться о своей судьбе. Мне было уже двадцать лет, а в прошлом - одни неудачи и беспорядочная жизнь. Было от чего задуматься. В это тревожное время, кроме Паши Попова, меня всячески поддерживал и Ванечка Гугунава. Они не давали мне унывать, падать духом, утешали меня тем, что все это пройдет, что такое состояние временное и прочее, и прочее.
В Академии было правило: прежде чем писать программу на золотую медаль, необходимо было сделать копию в Эрмитаже с одного из великих мастеров. Я стал чаще и чаще ходить в Эрмитаж, пропуская этюдные классы.
В те времена там копировало много художников. Само собой, копии были разные, и хорошие, и так себе. 5Г подумал, отчего бы и мне не попробовать что-нибудь скопировать, не боги горшки обжигают... После долгого размышления я остановился на голландцах, на Метсю. Заказал подрамок, достал разрешение и начал. Начал прилично и скоро этим увлекся.
Копия выходила неплохая, да и жизнь Эрмитажа мне нравилась больше и больше, а Академия все меньше и меньше... Эрмитаж, его дух и стиль и прочее возвышали мое сознание. Присутствие великих художников мало-помалу очищало от той скверны, которая так беспощадно засасывала нас в Москве. Кутежи стали мне надоедать - я искал иную компанию.
Я утром спешил в Эрмитаж. Там все было мило: важный, снисходительный, красивый швейцар в великолепной ливрее, и старые, вежливые капельдинеры, и академик Тутукин - один из хранителей Эрмитажа.
Петр Васильевич Тутукин был как бы необходимая часть Эрмитажа. Он был один из старейших служащих его, остаток былых времен, времен николаевских. В те времена ему, наверное, было лет семьдесят. Элегантный, как маркиз, совершенно белый, шаркающий маленькими ножками, маленький старичок в вицмундире, со всеми был отменно любезен, добр, благожелателен.
Когда-то давно, на заре своей художественной жизни, он рисовал перспективу Помпейской галереи Эрмитажа. Однажды утром он сидел за мольбертом, погруженный в свое кропотливое художество, и услышал сзади себя шаги. Шаги величественно-мерно приближались к нему. Какое-то непонятное волнение заставило молодого Тутукина подобраться, и он, не изменяя позы, затаив дыхание, продолжал свое дело. Шаги смолкли. Некто остановился сзади художника, волнение которого возрастало с каждой секундой. Дыхание как бы остановилось. Он чувствует, как некто наклоняется над ним, . слышно его дыхание... Ухо ощутило прикосновение острого конца уса... Сердце бьется, бьется. В этот момент некто произносит: "Молодец!" Шаги снова раздались. Петр Васильевич поднимает отяжелевшие веки от своей перспективы и видит величественную фигуру удаляющегося императора Николая Павловича. Случай скоро стал известен Молодого художника заметили, стали его приглашать давать уроки в высокопоставленные дома. И он, такой приятный, скромный, обязательный, стал делать свою петербургскую карьеру художника, закончившуюся долголетним пребыванием старшим хранителем императорского Эрмитажа. Умер П. В. Тутукин глубоким стариком, и кто в те времена не знал и не любил этого милого, совершенно седого старичка, галантно шаркающего ножками по великолепным паркетам эрмитажных зал...
Ничего петербургского в те поры, кроме Эрмитажа, я не любил, и душа моя часто возвращалась в Москву, но теперь Москву иную:, не на Гороховое поле, не к Десятову, не в меблирашки, а в Москву старого быта, к городу такому русскому, что я ярко почувствовал в холодном полуиностранном Санкт-Петербурге, где я болел тифом, где так не повезло мне в холодных, величавых классах и коридорах Академии, в Петербурге, с которым мирил меня только великолепный Эрмитаж и великие творения, его населяющие. Мои неудачи так были чувствительны, что я стал подумывать о бегстве в Москву, в Училище, к Перову. Настала весна, надо было ехать в Уфу. По дороге, конечно, остановлюсь в Москве, и тогда, повидавшись с Перовым, это дело решу.
В Москве в первый же день узнал о тяжкой болезни Перова и о возможности скорой развязки. У Василия Григорьевича была скоротечная чахотка, и он доживал в подмосковных Кузьминках свои последние дни. Я с кем-то из приятелей-учеников посетил его там, а через несколько дней узнал, что Перов скончался. Его торжественно похоронили в Даниловом монастыре.
Горе мое было велико. Я любил Перова какой-то особенной юношеской любовью. Разбитый, неудовлетворенный, приехал я в Уфу, не приняв никакого решения насчет перехода из Академии в Училище.
Дома меня приняли холодней обычного. Мои нервы были в плохом состоянии. Мне нужно было сильное средство, чтобы забыться, забыть утрату Перова и все свои неудачи. Я искал это средство как больной зверь, повсюду вынюхивая полезные зелья. В то лето я много гулял один за городом, по Белой. Мне было тяжело оставаться дома. С близкими были нелады.
Помню такой случай: однажды я пошел гулять со своим приятелем гимназистом 8-го класса Андреем Волковичем, позднее военным врачом, погибшим на "Петропавловске" вместе с В. В. Верещагиным и адмиралом Макаровым. Пошли мы вниз по Белой, захватив на целый день провизии. День был жаркий. Мы зашли далеко, туда, где не было никаких признаков человеческого жилья. На душе было хорошо, мы были в прекрасном настроении, безотчетная молодая веселость не покидала нас.
Река была все время слева, такая тихая, прозрачная, маняще-теплая. И мы надумали покупаться. Разделись, вошли в воду, захватив с собой свои палки, срезанные по пути. Мы оба не умели плавать, палки захватили, чтобы измерять глубину реки и, незаметно уходя от берега, почувствовали оба сразу, что быстрота течения так усилилась, что мы едва держимся на ногах... Еще шаг, другой, и напор воды под ноги нас снесет, и мы беспомощно понесемся вниз по Белой... Смертельная опасность одновременно почувствовалась обоими, и мы инстинктивно со всей силой уперлись нашими палками в дно реки. Смертельно бледные, мы стали отступать к берегу медленно, шаг за шагом, пока не вышли из воды. И тогда оба сразу поблагодарили бога за наше спасение от неминуемой гибели.


следующая страница »

Из воспоминаний Нестерова: "Однажды с террасы абрамцевского дома совершенно неожиданно моим глазам представилась такая русская, русская осенняя красота. Слева холмы, под ними вьется речка (аксаковская Воря). Там где-то розоватые осенние дали, поднимается дымок, ближе - капустные малахитовые огороды, справа - золотистая роща. Кое-что изменить, что-то добавить, и фон для моего "Варфоломея" такой, что лучше не выдумать. И я принялся за этюд. Он удался, а главное, я, смотря на этот пейзаж, им любуясь и работая свой этюд, проникся каким-то особым чувством "подлинности", историчности его... Я уверовал так крепко в то, что увидел, что иного и не хотел уже искать..."



цветок


М.Нестеров © 1862-2024. Почта: sema@nesterov-art.ru