Книга мемуаров "Давние дни". Воспоминания художника Михаила Васильевича Нестерова
Остальные натурщики жили в Училище сравнительно не подолгу, были чаще из банщиков и почти все спивались. В головном и фигурном для головы модели брали или из богаделен, или по знакомству, - они были приходящими, тогда как все эти Иваны "кривые" и просто Иваны и жили в Училище, жили по годам.
Время шло, а я все еще не мог считать, что скоро кончится мое учение. Медали за этюд и за рисунок не приближались, а отдалялись, хотя я и видел, что меня считают за способного. Время от времени я бывал у Воскресенского и не скажу, чтобы эти визиты были мне легки: приходилось сочинять небылицы о своих успехах и о многом умалчивать.
Жизнь Училища шла обычным порядком. Экзамены были ежемесячно. К рождеству и к пасхе были третные. Они, конечно, к чему-то обязывали, но никак не изнуряли нас. Где тратились силы, здоровье и время - это в "филиалах" школы, в трактирах и прочих учреждениях, не имеющих ничего общего ни с наукой, ни искусством, ни с. воспитанием. Все эти Морозовы, Пузенковы, Баскакины - вот они-то и были повинны во многом.
Как мы доходили до них? Путей было много: среда малокультурная, отсутствие семьи, молодечество, свойственное возрасту, так называемый темперамент, да мало ли что толкало нас к "Морозовым", и там многие из нас гибли... И что особенно больно - гибли способные, талантливые, сильные...
В этих трактирах сосредоточивалась жизнь, но какая... Попойка, игра на бильярде чередовались с еще худшим. Некоторые великовозрастные "таланты", как П. Ф. Яковлев, Неслер, Ачуев, устроили себе там род "биржи". Туда приходили наниматели, их рядили на разного рода работы, в типографию, писать портреты, ретушировать фотографии, да мало ли в те времена кому мы были нужны. И можно сказать, что некоторые из этих молодцев трактир знали лучше, чем школу. Школа давала им "положение", трактир умел это положение использовать.
Нередко тамошние заседания кончались скандалами, побоищами. Крутая лестница Морозовского трактира бывала ареной драм. Однажды там дошло до того, что архитектора Р. сбросили сверху. Внизу он очутился уже мертвым... Сильно жили тогда... Следующие поколения такой жизни уже, к счастью, не знали.
В описываемое мной время пили и наши учителя. Пил и Перов, и обычным делом было, придя к нему, услышать: "Водочки не хотите ли?" А как пил Саврасов, даровитейший из пейзажистов того времени, умница, благородный Саврасов...
Четвертый год я был в Училище, а медалей нет как нет. Приятели стали поговаривать об Академии. Кое-кто уже уехал. Уехал Рябушкин, кто-то из архитекторов. Слухи о них были хорошие. Академия их приняла ласково.
Раньше, чем решиться покинуть школу, советовались мы с Перовым. Пошел и я к нему. Перов нас не поощрял, говорил, что ехать нам рано, что Академия нам не даст того, что мы ожидаем. Мы советы выслушали, но про себя решили в следующую осень уехать, тем более, что здоровье Перова стало заметно изменять ему.
Летом я объявил о моем решении родителям. Они не знали, что мне посоветовать, и мне думалось, что какое-то сомнение их тревожило, они побаивались, что художество мое в опасности.
Все каникулы я, можно сказать, проболтался. Свел дружбу с актерами, игравшими у нас в летнем театре. Сошелся с одной актерской парочкой, с трагиком Глумовым и с его милой женой. Трагик был бесталанный, но человек хороший, а жена совсем пленила меня и славным личиком своим, и преклонением перед несуществующим талантом своего Саши, который с полгода назад увез ее из Дурска чуть ли не из седьмого класса гимназии.
Глумов играл одинаково и Гамлета, и Малюту Скуратова, причем, играя последнего, так неистово вымазывал себе кирпичной краской лицо и пускал по нему такие рябины, что его Малюта вовсе терял облик человеческий.
Публика Глумова не любила, и Ольга Петровна приписывала это невежеству уфимцев. По ее словам, у них в Курске театр при появлении Саши трещал от аплодисментов... Жила эта пара бедно, нанимали они комнатку в маленьком деревянном домике около театра. Спали и обедали на ящике с Сашиными костюмами Отелло, Кина, царя Бориса. Я дома почти не бывал.
Бывал за кулисами или на террасе у театра с актерами за бутылкой пива, а то у Глумовых, в качестве верного друга и ценителя-художника. Всем троим нам жилось тогда хорошо, мы верили в наше счастливое будущее...
Так прошло лето. Надо было собираться в Петербург, в Академию. Глумовы, не признанные Уфой, ехали в Пермь, в надежде, что просвещенные пермяки воздадут им по заслугам и звезда, сиявшая над Сашей в Курске, еще ярче засветится в Перми...
Простившись с Уфой, с родителями, я поехал в Питер. В ту осень нас поступило в Академию человек пять. Ехал я с князем Гугунавой, или Ванечкой Гугуновым - славным малым, но мало способным.
Остановились против Николаевского вокзала в Знаменской гостинице и, приведя себя в порядок, пошли по Невскому. Шли долго, пораженные всем тем, чего не было ни в Уфе, ни в Москве. Перешли Дворцовый мост и очутились на славном Васильевском острове. Пошли по набережной, стали искать Академию... Спрашивали добрых людей перед каждым большим зданием, не Академия ли это художеств. Но ее все не было. Была Академия, да не та, что нам нужна, - Академия наук, где спустя лет восемь, появился мой "Варфоломей".
Прошли университет, кадетский корпус. Подошли к египетским сфинксам, стали около, глядим - огромное здание, над входом написано: "Свободным художествам", но, помня пережитые неудачи, мы не верим себе и уже робко спрашиваем прохожих: "Скажите, где тут Академия художеств?" Нас осматривают, как каких-нибудь барнаульцев, и говорят, что мы стоим перед Академией. Мы сконфуженно благодарим и, перейдя улицу, вступаем, в сей великолепный храм искусства.
В вестибюле видим парадно, в придворную красную ливрею с орлами одетого швейцара, который на наши расспросы снисходительно посылает нас в канцелярию. Мы идем туда, подаем свои бумаги. Нам назначают время, когда прийти узнать о своей судьбе, но мы о ней мало беспокоимся, так как по уставу и традициям, мы, ученики натурного класса Московского училища живописи, в виде исключения, принимаемся в натурный же класс без экзамена.
В тот день много чудес перевидали мы с Ванечкой. Не помню, ели ли мы, или питались только восторгами от петербургских красот. Дня через два-три узнали, что мы приняты, так, как и ожидали. Наняли себе на Острове комнату, а скоро начались и занятия. Академия после Училища нам не понравилась. Огромные коридоры обдавали холодом. Во всем было что-то официальное, казенное, не было и следа той патриархальной простоты, что в Московском Училище.
Вицмундиры профессоров, их малопопулярные имена - Вениг, Шамшин, фон-Бок - после Перова, Прянишникова, Сорокина, Саврасова, нам ничего .не говорили. Правда, тут был автор "Привала арестантов" - Якоби, но вид его показался несолидным.
О Чистякове же мы в Москве ничего не слыхали, а он-то и был тогда центром, желанной приманкой для многих. К нему тогда и шли все наиболее талантливые, все, кто хотел серьезно учиться живописи и рисунку.
В первый месяц дежурил Василий Петрович Верещагин - тихий незаметный человек, показавшийся нам после Перова таким скучным. Он мало с нами говорил, отношение к делу было совершенно формальное. Этюд я написал плохой, плох был и рисунок. Эскиза не подавал вовсе. Ничем на себя внимания не обратил. Для начала худо... Второй месяц был месяц Якоби. Натуру поставил он, что называется, эффектно, но сам! На что он похож! Подвитой, раскрашенный, с эспаньолкой, в бархатном пиджаке, в гофрированной рубашке, белом большом галстуке.
Он разочаровал нас. Советы тоже поверхностные, несерьезные.
И у меня опять плохой этюд, плохой рисунок. Даже Ванечка Гугунава получил номер лучше меня.
Третий месяц. Третной. Дежурит утром Чистяков, вечером Шамшин. К Чистякову все льнут. Где он остановится, сядет, там толпа. Пробовал и я подходить, прислушивался, но то, что он говорил, так было непохоже на "речи Перова. В словах Чистякова и помину не было о картинах, о том, что в картинах волнует нас, а говорилось о колорите, о форме, об анатомии. Говорилось какими-то прибаутками, полусловами. Все это мне не нравилось, и я недовольный отходил.
Душе моей Чистяков тогда не мог дать после Перова ничего. А то, что он давал другим, мне еще не было нужно, я не знал еще, как это будет необходимо на каждом шагу серьезной школы и что я постиг гораздо позже, когда усваивать это было куда трудней.
Петр Михайлович Шамшин (будущий ректор) был высокий, важный, медлительный старик сенаторского вида, бритый, наглухо застегнутый, корректный. Он подходил, или, вернее, подсаживался к рисунку на вечеровом, брал от ученика папку и долго смотрел на рисунок и на натурщика. Затем медленно, немного в нос, говорю, почти всем одно и то же: "Да-с, изволите видеть, у нас с вами лодыжка не на месте". Поправлял лодыжку и продолжал:
"Да-с, в наше время, изволите видеть, покойный Карл Павлович Брюллов горил..." и т. д. Посидев около рисунка минут десять, переходил к следующему с более или менее однородными речами. Шамшин был добросовестный, но не талантливый человек, запоздавший на много лет со своими художественными взглядами, методами.
Ректором живописи был в первый и во второй год моего пребывания в Академии знаменитый гравер, современник Пушкина, глубокий старец Федор Иванович Иордан. Федор Иванович по преклонности лет появлялся у нас очень редко и, говорят, мало уже вникал в дела Академии. И все же в месяц раз мы его видели в стенах Академии. Бывало, во время перерыва на вечеровом, когда из натурных классов повалят толпой в эскизный, а из него в огромные высокие коридоры, в конце такого коридора навстречу нам медленно двигалась процессия.
Это шествовал ректор Иордан, а за ним инспектор классов П. А. Черкасов, кто-нибудь из профессоров и толпа академистов.
следующая страница » |
|